ЛАГМАНЩИК НА АЛАЙСКОМ БАЗАРЕ КАРТИНА

Стр. 53 из 97

Еще она бродила по базарным рядам и помогала хозяйкам поднести кошелки до трамвая, за что ей давали яблоко или огурец какой-нибудь, а то и пять, иногда десять копеек…

Несмотря на неприязнь к любой толпе, базар она любила: там каждый занят своим делом, каждый знает чего хочет и ни минуты не бросает на ветер.

…Если долго ходить вдоль рядов и смотреть на еду, узбеки угощают. Узбеки добрые. Отрезают липкий жгут-косицу от бруса сушеной дыни или гроздку винограда оторвут и протянут: "Ай, чиройли кизимкя!…"

С некоторыми обитателями Алайского она уже была хорошо знакома. Слева от главных ворот сидел мастер Хикмат, чинил расколотую фаянсовую посуду. Вера стояла рядом минут по двадцать, смотрела, как с помощью ручного привода в виде древнего лука и сверлышка, вокруг которого петелькой обернута тетива, он сверлит в черепке дырочки, а затем скрепками их соединяет. Чашки, блюдца, чайники возрождались к новой жизни, в этом были и справедливость, и доброта…

В сторонке у забора сидела на складной холщовой табуретке старуха — продавала нитки, гребешки, мотки бельевой резинки, а также всякий причудливый хлам, который все же находил свой спрос и был предметом постоянной Веркиной тревоги: среди старых открыток она давно приглядела себе две: на одной, блекло-серой, неуловимо нежной, испуганной по настроению, мчалась карета с невидимой и загадочной девушкой внутри.

Книга Гладь озера в пасмурной мгле (авторский сборник). Автор: Рубина Дина Ильинична. Страница 60

Почему девушкой? Тонкая рука высовывалась из распахнутой дверцы, то ли пытаясь остановить карету, то ли подавая кому-то знак…

На другой открытке сидел волоокий красавец со свисающей с кресла кистью прекрасной руки… Верка боялась, что кто-то опередит ее и купит эти старые открытки, и тогда все пропало. (Что же пропало? — удивлялась она самой себе, и не могла ответить. Желания, почти все ее желания, в то время были на столько сильны, что смириться с любой потерей, любым не-достижением желания было невыносимо…)

Каждое утро блеклая, с измученным лицом женщина приводила и усаживала под старым дубом, изобильно плодоносящим патронами крупных желудей, своего слепого и одноногого, вечно пьяного мужа. На плече его сидела птица-ворон, Илья Иванович, гадатель, источник благосостояния семьи. Мужик с утра был уже выпимши, но при нем всегда находилась бутылка, и в течение дня он на ощупь наливал себе водки в граненый грязный стакан, опрокидывал его, и с новой, возрожденной силой, сипло кричал:

— Кто в судьбу свою заглядывать желает

— Па-адхади, Илья Иванович гадает! или:

— Тебе счастье или горе ожидают?

Па-адхади, Илья Иванович гадает!

Были в его поэтическом арсенале еще несколько версий, сменявших друг друга в течение дня.

В полуденное время инвалид засыпал, открыв рот и опершись спиной о ствол дуба. Его храп перекрывал даже зазывные вопли торговцев дынями. В эти минуты Илья Иванович, привязанный шпагатом за лапку к единственной, в пыльном хромовом сапоге, ноге хозяина, бродил вокруг ствола по убитой растрескавшейся земле и клевал лакированные панцири желудей, удивленно отпрыгивая, если какой-нибудь высоко подскакивал от удара клювом.

Если кто доверчивый и рисковый все же подходил, не жалея десяти копеек, ворон нырял клювом в корзинку со скатанными в трубочку записками и доставал одну — там какое-нибудь счастье обязательно обещалось: "сакровище пиратов", например, "каварная любовь прекрасной половины" — это на всякий случай, для любого пола…

Довольно часто своей судьбой интересовался айсор Кокнар из сапожной будки по соседству. Разворачивал бумажку, внимательно вчитывался в прорицание, шевелил губами, качал головой, говорил: "Я так и знал!"… Он был, кстати, дядькой Веркиного одноклассника Генки Гамзанянца; однажды хулиганы раскачали его будку вместе с ним, вопящим изнутри, и опрокинули ее набок…

Вечером жена слепого забирала его домой — пьяненького, с вороном на плече, — убогого предсказателя базарной фортуны…

Вере нестерпимо хотелось узнать свою судьбу — например, не выпадет ли такого счастья, чтоб мать куда-нибудь навеки запропала?… Однако для гадания Ильи Ивановича нужны были десять копеек, деньги немалые, на дороге не валяются… Нет, пусть уж судьба улыбается пока таинственно и призывно…

Масса лавочек, будок, навесов, палаток, тележек занимает все окрестные к Алайскому улицы и переулки аж до Бородинской, до Алексея Толстого, до Крылова… Отовсюду, под крики перевозчиков товаров: "Пошт, пошт!!!" — "поберегись!", — несется узбекская музыка, монотонная и одновременно сложно-витиеватая, с горловым надрывным похныкиванием… Под своими навесами, прямо на виду у толпы, работают ремесленники: жестянщики, кузнецы, плотники, гончары. Чего только не найдешь в этих будках — развешанные на дверях медные кумганы, подносы, кружки… В глубине лавок — штабеля разновеликих сундуков, препоясанных цветными медными и жестяными поясами, свежеструганные люльки-бешики для младенцев, ведра-тазы любых размеров… Дощатые заборы захлестнуты цветастыми волнами сюзане и ковров…

Через каждые сто-двести метров восходит над жаровнями синий, нестерпимо благоуханный дым от шашлыков… Вообще на Алайском видимо-невидимо забегаловок, харчевен и шашлычных, да просто столиков на одной ноге, под открытым небом, где можно перекусить и даже, кому захочется, — выпить красного винца.

…Часто Верка забредала в конец базара, где под брезентовым навесом один парень готовил вкуснейший лагман. Огромный, бритый наголо, великолепно сложенный, — стоял, голый по пояс, и хлестал себя по спине и груди длинными веревками растянутого теста.

Брезгливые кричали ему:

— Эй, что делаешь?! Он весело отвечал:

— Слоистей будет!

Тридцать лет спустя картина "Лагманщик на Алайском базаре", где он, сверкая улыбкой на почти черном лице, все еще стоит, и будет всегда стоять, хлеща себя по могучей спине веревками растянутого теста, — продана за 34 000 долларов на аукционе в Ницце. В борьбу за ее обладание вступят адвокат из Лиона, генеральный менеджер сети отелей "Холидей Инн" и некий бизнесмен из Чикаго, собственно, и взвинтивший последнюю цену до невероятного предела, после чего никто, кроме него, на это небольшое полотно уже не претендовал.

Тут же, под навесом, стояли три шатких фанерных стола, покрытых кусками истертой клеенки, с разнокалиберными стульями немыслимой ветхости. Однако никогда они не пустовали. Два раза Верке тут налили почти полную касу божественно жирного и густого лагмана, что остался на дне гигантской кастрюли… Она, однако, не злоупотребляла: раза три отказывалась, говорила, что сыта, глотала слюнки…

21

Да… базары моего детства… — Шейхантаурский, Фархадский, Госпитальный, Туркменский… И самый главный, легендарный и грандиозный — Алайский!

Кто только на нем не торговал!

Поволжские немки из высланных — в белейших фартуках — предлагали хозяйкам попробовать свежий творог, сливки и сметану.

Вообще, поэты длинные по жизни, в разные моменты это вполне разные поэты, тут всегда проблема: кого за что помнят, дело случая. Здесь о недооцененности Владимира Луговского, как автора одного текста. Алайский рынок, поэма, 263 строки, 1942-1943, Ташкент. http://www.litera.ru/stixiya/authors/lugovskoj/tri-dnya-sizhu.html

Потому что там он предъявил не то, что какой-то отдельный тип письма (да, предъявил, но не в этом дело) , а сделал тип отношения, позицию письма, для поэзии не так, чтобы принципиально новую, но ну, вопрос же о недооцененности   незамеченную. Конечно, этот текст как-то трактовали, он помещался в антологии, но не имея в виду отношение к миру (причем не рассказанное, а предъявленное) которое там внутри. А не совсем точная оценка хуже, чем даже недооценность.

Вне Алайского рынка Луговской вполне нормальный поэт своего времени с присущей тому атрибутикой.

На солнечной стороне улицы

Ну, лучше многих, но вполне в общую меру. Со всеми прочими тогдашними он и находится в некоторой условной истории литературы   если об оцененности в целом. Но вот начало поэмы.

Три дня сижу я на Алайском рынке,
На каменной приступочке у двери
В какую-то холодную артель.
Мне, собственно, здесь ничего не нужно,
Мне это место так же ненавистно,
Как всякое другое место в мире,
И даже есть хорошая приятность
От голосов и выкриков базарных,
От беготни и толкотни унылой
Здесь столько горя, что оно ничтожно,
Здесь столько масла, что оно всесильно.

Конечно, и в других случаях у него вовсе не провальные тексты, Середина века просто хороший сборник. Писать он умел, без этого он бы свой шанс использовать не смог; иначе бы позицию, предъявленную в АР, нельзя было реализовать уже и технически. Словом, у него тут выпадение из реальности, литературы, жизни, социальности, своего круга чего угодно. Просто вот выпадение, настолько выпадение, что оно в тексте действует ровно внутри себя, само по себе уже вне любых причин, которыми могло быть вызвано.

Мне, как бывало, ничего не надо.
Мне дали зренье очень благодарен.
Мне дали слух и это очень важно.
Мне дали руки, ноги ну, спасибо.
Какое счастье! Рынок и простор.

Речь именно о выпадении, а не о принятой на себя маргинальности та остается в общей рамке, только в крайней позиции. Тут не о проклятых поэтах, бедных, гонимых, ворах-разбойниках, юродивых, сверхэстетах и непризнанных страдальцах: все это вполне социальные функции, предполагающие зрителя. Здесь все роли прекращены: присутствие в форме отсутствия, что ли. Причем, тут описания самой позиции мало, ее надо создать и письмом: не в варианте воспоминаний про то, как с автором однажды было во-о-от такое, а изнутри, находясь там производя это там еще и письмом: без письма бы оно не возникло. По крайней мере, чтобы получилось изнутри во время чтения, а не мемуаром.

Но есть на свете, на Алайском рынке
Одна приступочка, одна ступенька,
Где я сижу, и от нее по свету
На целый мир расходятся лучи.

Это точка реального выпадения; там, где он оказался, нет и читателя. Это принципиально, ему там неоткуда взяться. Но письмо при этом сохранилось, притом не по инерции, а еще и сдвинувшееся, как-то очистившееся от внешних неизбежных шаблонов любого размера: от идеологических и через бытовые до привычного, машинального словоупотребления. Язык, то есть, полностью конгруэнтен ситуации, они по факту описывают друг друга: выпадение по жизни и поэма выпадения. Это редкая для поэзии позиция пишущего, что уж о самом предмете речи, странном для социализированной до общинности русской литературы.

Какое счастье на Алайском рынке,
Когда шумят и плещут тополя!
Чужая жизнь она всегда счастлива,
Чужая смерть она всегда случайность.
А мне бы только в кепке отсыревшей
Качаться, прислонившись у стены.

Разумеется, из биографии можно сделать какой-нибудь вывод о том, как именно он попал в это место, где и выпал в силу обстоятельств, только это не имеет смысла. Он оказался ровно там, куда хотел попасть. Перед этим были начало войны, армия, контузия, депрессия, эвакуация вот и каменная приступочка у двери в какую-то холодную артель. Ну, вроде бы, почему бы все это и не записать, если так сложилось.

Но заявку оказаться там он выписал себе еще в 1929-ом, в письме Тамаре Груберт http://magazines.russ.ru/znamia/2006/5/lu7.html  : Если хочешь понять кое-что из этого условного мира (условного, потому что уютного) смотри чаще в окно своей комнаты вечером, ночью. Ты там и не там. Там лежат все твои вещи, вся арматура твоего “я”, все воспоминания, заключенные в предметах. А ты одинок, гол, стоишь извне, и каждая звезда тебя колет, оглушает бессмысленным ритмом космических пространств. Как астероиды, пролетают мимо извозчики и прохожие. Каждый из них обитаемый мир, не имеющий никакого отношения к твоей ванной. Забавно? Забавно и очень грустно.

За тринадцать лет, прошедшие со времени этого письма до алайской стены, он стал жестче. И вот тогда получилось.

И ничего мне, собственно, не надо,
Лишь видеть, видеть, видеть, видеть,
И слышать, слышать, слышать, слышать,
И сознавать, что даст по шее дворник
И подмигнет вечерняя звезда.

Недоооцененность, собственно, в том, что оценки АР обычно внешние  и романтические  как описание любого незаслуженного одиночества, но тогда и вышло бы одиночество с его пресс-релизами, а не выпадение. Тогда это было бы, как Лермонтов сочинял про Демона. Алайский рынок есть речь самого Демона то, что он написал сам, а не в чьем-то изложении от третьего за первое лицо. У него-то первое лицо отслаивается, оставляя третье раскачиваться там, а само говорит с каким-то вторым; и все они здесь одновременно.

Самое странное в этой истории то, что Алайский рынок и в самом деле существует.

***

Публиковалось в одном из Воздухов, номер потом уточню. Там был опрос о том, какой текст (какого автора?) опрашиваемые считают самым недооцененным.

Похожее

…Часто Верка забредала в конец базара, где под брезентовым навесом один парень готовил вкуснейший лагман. Огромный, бритый наголо, великолепно сложенный, — стоял, голый по пояс, и хлестал себя по спине и груди длинными веревками растянутого теста.

Брезгливые кричали ему:

— Эй, что делаешь?! Он весело отвечал:

— Слоистей будет!

Тридцать лет спустя картина «Лагманщик на Алайском базаре», где он, сверкая улыбкой на почти черном лице, все еще стоит, и будет всегда стоять, хлеща себя по могучей спине веревками растянутого теста, — продана за 34 000 долларов на аукционе в Ницце. В борьбу за ее обладание вступят адвокат из Лиона, генеральный менеджер сети отелей «Холидей Инн» и некий бизнесмен из Чикаго, собственно, и взвинтивший последнюю цену до невероятного предела, после чего никто, кроме него, на это небольшое полотно уже не претендовал.

Тут же, под навесом, стояли три шатких фанерных стола, покрытых кусками истертой клеенки, с разнокалиберными стульями немыслимой ветхости. Однако никогда они не пустовали. Два раза Верке тут налили почти полную касу божественно жирного и густого лагмана, что остался на дне гигантской кастрюли… Она, однако, не злоупотребляла: раза три отказывалась, говорила, что сыта, глотала слюнки…

21

Да… базары моего детства… — Шейхантаурский, Фархадский, Госпитальный, Туркменский… И самый главный, легендарный и грандиозный — Алайский!

Кто только на нем не торговал!

Поволжские немки из высланных — в белейших фартуках — предлагали хозяйкам попробовать свежий творог, сливки и сметану.

Сморщенные пожилые кореянки пересыпали в вощеных ладонях жемчуга желтоватого или белоснежного риса.

Красавцы все как один — турки-месхетинцы — артистически взвешивали первую черешню, загребая ее растопыренной большой ладонью; сквозь пальцы свисали на прутках алые или желтые двойни-тройни…

Издалека душно благоухали прессованные кубы багряных и желтых сушеных дынь…

Россыпью полудрагоценных каменьев сверкали ряды сухофруктов: черный, янтарный, красноватый изюм, тусклое золото урючин, антрацитовые слитки чернослива…

А оранжево-глянцевые кулаки первой хурмы, а горы багровых, с маленькой сухой короной, гранатов, и один обязательно расколот на погляд: из-под молочной пленки капельками крови выглядывают плотно притертые друг к другу зерна… А бледно-желтые плешивые, с островками замши на каменных боках, плоды айвы! А тяжелые влажные кирпичи халвы — золотистой кунжутной, охристой маковой, урючной… да и бог еще знает — какой!

А как умели торговать узбеки! Это был талант от Бога — расписать товар вот так же, как художник расписывал ляганы и пиалы.

— Па-адхади наро-од, свой огоро-о-од! — выпевали, выкрикивали тенора, баритоны, басы, высвистывали фистулой слабые стариковские глотки, — от прилавков, с высоты арбузной горы, с перекладины арбы, полной длинных, как пироги, покрытых серебристой сеточкой мирзачульских дынь. — Палля-вина сахар, паллявина мьё-од!

К каждой покупательнице, в зависимости от возраста, обращались либо «дочкя», либо «сыстра», либо «мамашя». Те тоже не уступали в умении торговаться. В этом многоголосом торге роли были расписаны каждому наперед. Тут вариантов несколько. Либо говорили: «Уступи, много возьму!», либо делали вид, что уходят, ожидая оклика и готовясь к нему… Либо, втихаря отсыпав часть денег в карман, искренне выворачивали перед хозяином товара кошелек: «Вот все мои деньги. Хочешь — бери!» Хотя самый действенный способ был — обратиться к нему по-узбекски: тут он точно не выдерживал, душа смягчалась, цена падала…

* * *

О, упоительные и изощренные поединки восточного торга!

* * *

Совсем недавно на улице Виа Долороза, в огромном антикварном магазине, похожем на пещеру Али-Бабы, куда после экскурсии завела меня и моих друзей-американцев гид Марина, я вступила в единоборство с самим хозяином, высокомерным Селимом.

Перед тем как войти, Марина рассказала, как в самый разгар очередных арабских беспорядков, когда толпа, вооруженная ножами и камнями, катилась гулом с Масличной горы по Виа До-лороза, Селим спас ее, вместе с группой туристов из России, — спрятал в своей пещере: запер двери лавки, перекинув на них средневековый железный засов…

Здесь, среди гор разнообразно изысканного хлама, мне пришло в голову показать настоящий класс восточного торга своим американским друзьям из Балтимора, приехавшим отпраздновать совершеннолетие сына у Западной стены.

…Это было похоже на борьбу палванов моего детства, когда богатыри засучивают рукава и подворачивают штаны на мощных икрах… разминаются в сторонке от ковра, переступая с ноги на ногу, массируя бицепсы… Селим не подозревал — с кем имеет дело, и вначале отвечал мне, снисходительно улыбаясь, — о эта обходительность торговцев Восточного Иерусалима… Мне неважно было — вокруг чего справить торг. Я выбрала небольшую серебряную вазочку ручной работы.

— А сколько стоит эта, к примеру? — лениво осведомилась я, небрежно покручивая в пальцах изделие.

Главным в этом вопросе является слово «к примеру». Оно сразу ставит под сомнение исходную цену товара.

— Это — настоящая ручная работа, госпожа, позапрошлый век, сирийский мастер, редкая вещь!

— Я спросила тебя о цене… — тон по-прежнему непроницаемый.

— Посмотри, какая тонкая вязь — видишь? Павлиний хвост… растения, тонкие листики, какие узоры… Многодневная кропотливая работа…

— Ну-ну?

— Это — вещь дорогая, но лично тебе я спущу цену, ты, я вижу, настоящий ценитель, разбираешься…

Он еще не видит — насколько я разбираюсь и на сколько ему придется спустить цену.

— Короче?

— Это стоит четыреста двадцать пять долларов, но тебе я уступлю за триста семьдесят пять, госпожа!

Тут особенно трогательны эти хвостики: двадцать пять, пять, пятнадцать… К реальной цене, и вообще к реальности, эти цифры не имеют никакого отношения.

— Спасибо! — прочувствованно говорю я. — Действительно, ценная вещь.

После чего аккуратно ставлю вазочку на полку и поворачиваюсь к ней спиной.

— Подожди! — вскидывается он. — Я вижу, ты серьезный покупатель. Назови свою цену.

Но я ухожу все дальше вдоль полок, скользя рассеянным взглядом по сводчатому потолку, с которого гигантскими виноградными гроздьями свисает добрая дюжина старинных бронзовых люстр.

— Погоди же, госпожа! Мы только начали интересный разговор! Назови свою цену!

— Нет, — бросаю я, полуобернувшись, — это ты назови сейчас настоящую цену такой маленькой вазочки.

— Сядь, — говорит он, — сядь, выпей кофе… И твоим друзьям сейчас сварят кофе…

Немедленно двое юношей (сыновья — племянники?) исчезают, чтобы сварить кофе. Нас усаживают на плетеные, с мягкими подушками, диваны вдоль стены, перед которыми на полу расстелены ковры, а по бокам стоят высокие медные и серебряные кальяны.

— Смотри, — говорит он, — вещь действительно изысканная, и ты видишь это сама. Я готов сделать тебе изрядную скидку. Но я не готов разориться!

Разорение Селиму вообще-то не грозит. Сотни квадратных метров этой пещеры заняты коврами, кальянами, вазами, старинной резной мебелью иранской тонкой работы, инкрустированной пластинками перламутра и слоновой кости; мраморными фрагментами с раскопок, крылатыми ангелами, золотыми и серебряными распятиями, печатками, кольцами, браслетами, древними монетами и всевозможными сокровищами земли и ее недр, особенно — недр, так как по большей части товар ему поставляют опытные и изощренные в своем мастерстве грабители древних могил… Ежеминутно в лавку заходят очередные покупатели, делают шаг другой в это зачарованное пространство, спускаются на три ступени вниз или поднимаются на пять ступеней вверх и — пропадают часа на полтора… По магазину снуют юноши-продавцы, мужские ипостаси райских гурий, призванные не дать уйти без покупки заблудившемуся в пещере…

Нами же — из уважения — занимается сам хозяин, которого связывает с Мариной многолетнее знакомство…

Нам приносят кофе, о котором не мог бы сказать худого слова ни один ценитель этого напитка ни в одном уголке земного шара.

Гладь озера в пасмурной мгле (авторский сборник) (44 стр.)

Мои друзья интересуются по-русски — что будет стоить это гостеприимство, я отвечаю им — ничего. Это — Восток. Сидите, пейте, забудьте на пять минут о своей Америке и следите за нашими руками…

А наши с Селимом руки действительно говорят сейчас более выразительно и откровенно, чем наши голоса. За всем этим танцем обольщения покупателя он как бы забывает назвать настоящую цену… А я не тороплю события. Я хвалю кофе, мы перебрасываемся несколькими фразами о ситуации с туризмом в этом году… Руки взлетают почти симметрично, его ладони свободны, движения их плавны, они словно подгребают к себе воду, по которой плывет выгода; мои ладони прикрыты, попеременно заняты чашкой кофе, и — отгоняя мух, — отгребают от себя притязания…

Конец ознакомительного отрывка

ПОНРАВИЛАСЬ КНИГА?

Эта книга стоит меньше чем чашка кофе!

СКИДКА ДО 25% ТОЛЬКО СЕГОДНЯ!

Хотите узнать цену?
ДА, ХОЧУ

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *